
…Зверев приходил в двадцать седьмое как на работу. Привлекали его к тому, к чему можно допустить: к мелочевке. Сашка понимал, что к нему присматриваются, и не обижался. Сам пришел — что ж обижаться?… Чаще всего ему приходилось выступать понятым. Иногда — сгонять куда-то с разовым поручением типа: вот, получи-ка адресок и лети туда, посмотри — есть ли свет в окнах такой-то квартиры. Да и повестки, хоть и не уважительно, но разносить случалось. Иногда он думал, что это напоминает обряд послушания в монастырях. Я выдержу, говорил себе Зверев. Он уже начинал чувствовать, что принадлежит к особой касте — операм УР.
А это действительно была каста! И хотя слова каста или братство не произносились даже во время пьянок, именно так себя оперативники ощущали. Деление на свой-чужой было безусловным. Свой — это мент. И не всякий мент… нет, не всякий, а только тот, кто всегда на острие. Тот, кто рискует. И в любой момент может получить удар ножом в спину или заряд картечи в упор. Тот, кто пашет за полторы сотни в месяц и не спрашивает про сверхурочные… Они действительно были кастой. И испытывали по отношению к прочим те же чувства, что фронтовики по отношению к штабистам. Они были далеки от идеала: почти все — пьющие, не сильно образованные, иногда озлобленные. Но, безусловно, незаурядные.
К Сашке присматривались. К серьезным делам не подпускали, к секретным документам — тем более. Но все же в начале декабря настал день, когда Сухоручко спросил у Зверева:
— Ты, Саня, чем сейчас занят?
Спросил, а сам знал — ничем. Сашка так и ответил.
— Тогда, — сказал Сухоручко, — собирайся. Пойдем.
— А куда?
— По дороге объясню.
Зверев надел куртку, шапку, и они пошли. Сыпал снежок, все было белым, чистым. Перед Гостиным устанавливали огромную елку.
Сухоручко в пальтишке на рыбьем меху, в кепке блинчиком и с обязательной сигаретой во рту шел быстро, поглядывал по сторонам.
